ИСПОЛЬЗОВАТЬ ЧУВСТВА ПО НАЗНАЧЕНИЮ — ХОРОШАЯ ВЕЩЬ В ТЕАТРЕ | «ЗОЛОТАЯ МАСКА»

Опубликовано на

АХЕ появились на «Маске» в 2003 году и сразу выиграли премию «Новация». В 2005-м был «Господин Кармен», разыгранный в лаборатории алхимика. К тому времени создатели едва ли не единственного на постсоветском пространстве концептуального визуального театра были хорошо известны в Петербурге, много ездили по Европе и обладали репутацией изобретательных выдумщиков и неформалов. Русский инженерный театр АХЕ, его авторы-многостаночники: Максим Исаев, Павел Семченко, Яна Тумина, рано ушедший из жизни Андрей Сизинцев — яркая страница в современной истории российского театра, обозначившая расширение границ жанров, технологий, художественной и человеческой свободы. Один из создателей АХЕ, художник Максим Исаев — о том, чем его работа отличается от традиционного театра и от современного искусства, о пользе технологий, о «православной милоновщине» и о заговоре чувств.

— Вас с Семченко можно уже считать классиками?

— Нас до сих пор продолжают считать нетеатром. Художники, шарлатаны, проходимцы. Инженеры. Фокусники. Люди, которые делают аттракционы — в общем, все, что не имеет отношения к нормальному театру. Театр-2. Не хочется ощущать себя классиком, хочется быть безответственным и совершать ошибки. Мы стараемся все-таки делать то, что нам нравится, и использовать методы и технологии, которые еще не были использованы. Вот когда мы делали, например, «Депо гениальных заблуждений», никто мэппингом не занимался.

— То есть вы настоящие экспериментаторы?

— С одной стороны, это не заботит, правда. Но в том, чем мы занимаемся, есть высокий процент экспериментаторства. Сегодня нас увлекли кинект-технологии — когда ты можешь управлять чем угодно, светом, звуком, у тебя датчики считывают «сигнал», и на выходе получается все что угодно. Этого пока нет в театре, и это все-таки финансовоемкая вещь, но вот мы с одними молодыми парнями пытаемся через шлем управлять своими мыслями. Технологии — не самоцель, но новый инструмент. Все-таки мы отталкиваемся от идеи. Сейчас я чувствую, что интересно заниматься олдскульными вещами, когда человек на сцене, и все.

— А чем для АХЕ была «Маска» — повлияла ли она на ваш статус в городе?

— Повышение самооценки было важно. А то все кричали — что вы лезете в наш театр, в храм искусства, со своими ботинками, полиэтиленом этим! А тут как-то стали обращать внимание. Не то чтобы изменилось то, чем мы занимаемся, но вот в Комитет по культуре приходишь уже по-другому. Два раза ходили, деньги просили. Раньше не давали, теперь дают и даже говорят — пришла пора подавать на грант, подавайте.

— Вы удачно появились в тогдашнем Петербурге — что за время было такое?

— Возраст так совпал, что мы стали заниматься этим именно тогда, когда стали заниматься. Были достаточно молоды, театр-театр вызывал рвотный спазм. Но мы им стали заниматься, потому что понимали, что это идеальная среда. Вот даже если мы берем классический театр, черная коробка, ничего нет, — в нем можно создать все что угодно. Такую среду, какая тебе нужна для той или иной идеи: поставить свет, человека, который может даже ничего не делать, но взаимодействие его со средой даст мощное действие… И слезы текут. Сиюминутно — посмотрел, и все.

— Отличается ли ваш такой вот «театр-не-театр» от каких-нибудь инсталляций?

— Мне очень сильно нравится Марина Абрамович, почти все, но это хеппенинг, а не театр. Музейное пространство, где процесс важнее результата. А мы хоть и занимаемся нетекстовым театром, у нас все равно всегда есть драматургия. А у нее идея, которую, в общем-то, можно считать на уровне концепта. Все-таки я убежден, что театр на уровне концепта не может существовать, как и без зрителя, — а Абрамович можно показывать в галерее, ей зрители, хоть и не всегда, но мешают. К зрителям у нее немножко потребительское отношение: я вас спровоцирую и посмотрю, как вы поведете себя, а я стою тут, антрацитовая глыба. Мы в театре открываемся, и, когда все хорошо получается, есть ощущение отдачи, обмена. Опять-таки — в смысле игры. Хотя вот я подумал: Марина Абрамович тоже может сказать, что это искренне — и тогда это тоже театр.

— А зачем сегодня театр? Что он дает людям и дает ли?

— Есть ощущение, что наши чувства используются не по назначению. В театре можно заставить зрителя переживать их заново. Все же как-то упрощается, вымывается в жизни, а тут будто проснулся. Использовать чувства по назначению — хорошая вещь в театре. Мы зовем зрителей, и, если все получается, как мы хотим, люди испытывают искренние эмоции. Мы же их просто провоцируем, не говорим впрямую — не бей жену, это зритель сам потом понял: не надо бить жену.

— Вы какие-то ужасно позитивные.

— Ну хотите — могу сказать, что на самом деле мы мучаем кошек и детей.

— Какое время сегодня для художника?

— По мне, сегодня мутное время все-таки. Для художника сложно все это, деньги и коммерциализация. Может, просто потому, что мы были раньше не просто моложе, а молодыми, все легче казалось. Хотя я убеждаюсь, что сегодня у художника больше возможностей: у каждого есть мобильный телефон, если ты хочешь снять кино, достань его и сними.

— Что на вас с Семченко повлияло как на художников?

— Нам с Пахой просто сильно повезло — мы были знакомы с Борей Понизовским, и он много чего в нас посеял. В 70–80-е годы вся ленинградская андеграундная культура так или иначе соприкоснулась с Понизовским. Может быть, фокус его весь в образе жизни — Борис даже не подозревал, что существует материальный быт со стоянием в очередях и ездой в собес на троллейбусе. У него же не было ног, а когда я с ним в 1986 году познакомился, он еще два-три раза в год пытался на протезах выходить в город. Потом это стало невозможно, и мы возили его на коляске на всякие выставки. Все к нему приходили, и он серьезно, с максимальной отдачей, мог общаться с любым человеком. Мы такие немножко снобы, а Боря им не был. У Бори несколько важных вещей было, связанных с авторским театром, — например, что актер должен быть автором. Мы часто этим пользуемся.

— Способы, которыми вы с Семченко сочиняете спектакли, все время меняются. А расскажите про это.

— Копишь какой-то язык, а потом это все аккумулируется в одном проекте — как было с «Sine Loco», который собрал best of the best методики работы с пространством, которое мы называем самоорганизующимся, способным провоцировать эмоции. После этого стало интересно с текстом поработать. У нас в АХЕ как распределяется работа? Кто-то кидает идею, кто-то ее развивает. Наш психотип как-то удачно совпал, ведь мы когда начинали, было очень много народу, и все быстро отпали — и мы с Пахой уже 25 лет дополняем друг друга. У нас есть у каждого свои проекты, но есть ощущение, что надо сделать «корневое» АХЕ.

— Вы смотрите другой театр? «Нормальный», репертуарный.

— Надо посмотреть, — может, правда, что-то там есть, как все говорят? А то я не могу — там все кричат. Вот как часто в вашем окружении люди кричат? Ну раз в месяц. А в театре постоянно, что за ерунда такая? О-кей, можно и прокричать весь спектакль — как в театре гамбургском Thalia, которого я фанат. Кричат будь здоров, но как-то убедительно. С тошнотой произносишь заветную фразу — вот это круто, я понимаю.

— А какой ваш идеальный театр?

— Мне почему-то идеальным представляется мольеровский театр — когда драматург все диктует, а у артистов никаких костюмов: пришли в своем и играют. И есть зритель, вокруг которого и через которого все строится. Мольер все-таки здорово придумал — условность-безусловность, театральная машина, что нам близко.

— Вы с Семченко тоже в своей одежде выступаете?

— Мы переодеваемся тотально: для нас очень важно разделить «я бытовой» и «я не бытовой».

— Вам не хочется свой театр? С помещением, репертуаром…

— У нас же была три года «Антресоль», и это нас сильно стимулировало на делание спектаклей. Мы, конечно, сильно привыкли к бездомности и неимению своего театра. С одной стороны, это свобода, а с другой, безответственность — можно год ничего не делать, ездить по гастролям и фестивалям. Круто было бы, конечно, иметь свой дом. Но что-то годы не те бегать и выпрашивать гранты.

— А театр сегодня — место силы или как?

— Фокус где-то в другом месте, — может, в новых технологиях, еще где-то, но не в театре. С другой стороны, где еще можно сказать все, что хочешь? Сейчас, правда, уже включается внутренний цензор, думаешь — сейчас сделаю, а потом бодаться с этой милоновщиной православной, да ну их. И вот это самое ужасное, потому что в проклятое советское время такого не было.

— А как же ответственность художника?

— Я вот два года как решил никаких контактов не иметь с телевизором — никаких интервью. Мы их просто выгоняем, я даже в контракт это включаю — и никто не пристает. Не участвовать во лжи, не поддерживать — как говорил Сахаров — мне кажется правильным. Удобно, а с другой стороны — безответственно. Ну а если выйду я в телевизоре и скажу: «Ребята, выключите телевизор». Это что?

— То есть вы такой изоляционист?

— Да, но опять-таки — мы выглядим заметно, одеваемся шокирующе, да и поведение наше бывает заметным. Мы не агрессивны, да. Ну тогда и будь скромнее, одевайся как бухгалтерша. Видите, во всем противоречие.

текст: Кристина Матвиенко
источник: http://theatretimes.ru/982
2005